Андрей Рубанов – главное, по мнению многих критиков, литературное открытие нулевых. Он стремительно ворвался в высшую лигу отечественных беллетристов в 2006 году со своей автобиографической тюремной сагой «Сажайте, и вырастет», едва не отхватившей «Национальный бестселлер», но в любом случае прогремевшей. В январе 2010 года в издательстве «АСТ» выйдет новая книга Андрея Рубанова – роман «Йод». Автор любезно предоставил «Культурной столице» для эксклюзивной публикации главу из этого произведения.
В отличие от многих таких же поначалу гиперактивных, дерзких и многообещающих, он не потерялся в потоке, не переквалифицировался в платного болтуна периодических изданий и литтусовщика, не исхалтурился, наконец. За четыре года – пять только изданных романов, и каких – энергичных, техничных, веселых, крепко сделанных. И при этом – разных. Вы думали, Рубанов – это такой самоописатель, что вижу, то пою, очередной выкормыш Лимонова; так вот вам, пожалуйста, выдуманные истории о выдуманных людях: «Жизнь удалась» и «Готовься к войне». Вам казалось, что перед вами жесткий реалист, создатель многотомной «Человеческой комедии» о России девяностых-нулевых – получите фантастику с антиутопией, книжку «Хлорофилия» про Москву XXII века… Читатель ждет уж анонсированного второго тома «Хлорофилии», тем более что первая часть, вышедшая летом и собравшая отличную прессу, обрывалась едва ли не на полуслове – а Рубанов в очередной раз вывернул руль.
Новая его вещь снова написана от первого лица, снова про Андрея Рубанова, снова про девяностые и про нулевые. Время действия – с 1999-го по 2009-й, вот буквально наши дни, книга закончена только что. Последефолтный оживляж, замирение вайнахов, гламур, «потребл..ство», малый бизнес по-русски, какие-то радикальные юнцы, вызывающие пристальное внимание ФСБ, – в общем, авторская энциклопедия русской жизни путинского десятилетия: не исчерпывающая, фрагментарная, понятно, демонстративно субъективная. Но тем интересная, что глядим мы на эту самую жизнь глазами уже известного нам по книгам «Сажайте, и вырастет» и «Великая мечта» Андрея Рубанова.
Сюжетных линий в романе несколько. Одна из главных – чеченская. Персонаж, чьи имя-фамилия-отечество полностью совпадают с авторскими, выходит из тюрьмы, пьет и врет, укрощает внутренних демонов, вынашивает планы страшной мести бизнес-партнеру, скрысившему его долю и бросившему товарища в тюрьме, опускается на самое дно так называемой жизни, откуда Рубанова в конце концов вытаскивает его «подельник» Бислан Гантамиров, снова занявший важный пост в Чечне.
Сергей Князев
Фонтанка.ру
Андрей Рубанов. Йод. Глава из нового романа
Когда под днищем гражданского легкового автомобиля взрывается фугас, человека подбрасывает высоко вверх, и он распадается на длинные ленты.
До столицы Ингушетии я добрался самолетом. В аэропорту меня встретил веселый, увешанный оружием мальчишка. Представился как Иса, сунул каменную ладонь, затянутую в кожаную перчатку с обрезанными пальцами. В помятом автомобиле отправились в Грозный. Ехали около полутора часов, очень быстро. Мой сопровождающий охотно объяснил, что снайперу трудно работать, если цель движется со скоростью большей, чем восемьдесят километров в час.
Проскочили пригороды – добротные дома, иные в два этажа, кирпичные заборы, безлюдные улицы, много жирной листвы – и вдруг пустырь, мальчишки гоняют мяч, или старик управляет телегой на резиновом ходу, или женщина в платье до пят идет с бидоном. Миновали блок-пост, без остановки – только притормозили, Иса махнул рукой; хозяева поста – загорелая славянская братва в тельниках – сдержанно кивнули, смотрели с подозрением, внимательно. Прищуривались из-под выгоревших бровей, сплевывали в дорожную пыль.
Пыль везде; я смотрю в зеркало заднего вида и ничего не вижу за кормой машины, кроме сплошной серой стены пыли.
Дальше пошел центр. Руины. Одна из девятиэтажек вся целиком кренилась набок, другая имела сквозную дыру, куда мог бы пролететь небольшой вертолет. Свисающие куски бетонных перекрытий походили на надломанные плитки шоколада.
Груды камней, пепелища. Изуродованный асфальт. Иса то разгонялся, насилуя мотор, то закладывал виражи, объезжая воронки. Ему семнадцать-восемнадцать, подумал я, упираясь ногами и руками; ему это нравится.
У крыльца мэрии прохаживались камуфлированные брюнеты. Я вошел в сплошь посеченное осколками двухэтажное здание, отыскал приемную. Здесь меня остановил русский полковник, невысокий, с холодными глазами. Потребовал паспорт. Взглянул – не как мент, не перелистал от первой страницы до последней, только сличил фотографию. Объяснил, что мэр уехал. Я не удивился – Бислан был не кабинетный человек – и ответил, что намерен ждать.
Пахло сырой штукатуркой, простой едой вроде гречневой каши, чесноком. Весь город был пропитан запахом чеснока. Пахло еще краской. Обои в комнате явно поклеили только вчера, их легкомысленный узор подходил скорее для мансарды одинокой молодой женщины. Ну и что, подумал я. Город разрушен, сожжен и разграблен – какие обои нашлись, такие и пригодились.
Вошла секретарша, чеченка, редкой красоты, совсем юная, с невероятными волосами – словно черная вода переливалась с плеч на спину. Когда в окно, снаружи закрытое плитой желтоватого бронестекла, с застрявшими в нем многочисленными кусками металла, проникали прямые солнечные лучи, волосы отливали оранжевым, голубым и зеленым.
– Седа, – сухо позвал ее полковник. – Предложи гостю чаю.
Я вежливо отказался. Я приехал в Грозный не чай пить. Боевики ушли в марте, сейчас был июнь, столица Чечни лежала в руинах. По-хорошему, мне следовало привезти с собой и чай, и многое другое.
Бислана я не дождался. В шесть часов полковник вместе с девушкой погрузились в машину и уехали.
Еще через тридцать минут вбежал тот, кто меня привез.
– Их взорвали, – сказал он. – Обоих. Насмерть.
Когда мы приехали, на месте нападения уже ходили спецы из ФСБ – кто в штатском, кто в камуфляже. Я сказал, что представляю пресс-службу администрации города, показал паспорт с русской фамилией и подмосковной пропиской, но снимать мне не разрешили.
Перекрученный, разорванный автомобиль лежал в кювете. Дорога была обсажена деревьями – с их веток, на высоте пятнадцати метров, свисали узкие фрагменты человеческой плоти.
Мне потом сказали, что «Седа» значит «звезда».
Эту землю я примерно разгадал уже через три часа после приезда. Чечня, включая столицу – некогда цветущую, в четыреста с лишним тысяч жителей, – представляла собой одну богатую деревню. Ощущение деревни было очень точным. Возле мэрии, по периметру окруженной трехметровой стеной из бетонных блоков (бойницы, мешки с песком), я увидел чисто деревенское приспособление, о котором почти тридцать лет как забыл: длинное и узкое прямоугольное корыто, с подвешенными сверху несколькими грубыми деревянными щетками. Так называемая «ногомойка». Опускаешь ногу – в корыте вода – и щеткой снимаешь с сапога, левого, потом правого, пласты налипшей коричневой глины.
Семь лет в таком корыте мыл я свои подошвы.
Моя деревенская родина находится в двадцати верстах от районного центра Серебряные Пруды на самом юге Московской области. Сыро, пасмурно, зябко, грязный снег, кривые ветлы, крики птиц, вдалеке трещит трактор, потрещал и затих, потом слышно два-три матерных выкрика, потом пролетит по дороге грузовик – и снова ватная тишина, пронзительная тоска. Так я рос. От моего села до столицы Советского Союза было двести верст по прямой. Здесь, в Грозном, несколько дальше от Москвы, я нашел примерно то же самое.
Свою деревню – большую, в пять тысяч жителей – я облазил тысячу раз, я знал каждую дырку в заборе, каждый куст, каждый овраг и перелесок. Если бы ко мне приехали на танках чужие люди, говорящие на чужом языке, – я бы тысячу раз обвел их вокруг пальца.
Я не завидовал федеральным солдатам.
В полдень было тридцать градусов. Злое солнце: мутный ярко-желтый диск. Город в низине, со всех сторон возвышенности – воздух стоит. Мелкая пыль, от нее никуда не деться. Набивается в волосы, через несколько часов они встают дыбом, и я ругаю себя за то, что перед отъездом не постригся максимально коротко. Запах как на летном поле. Керосин, дизельный выхлоп. И обязательно чеснок. Иногда протянет вареной бараниной, или жареным луком – и опять смрад железных машин. Вот одна из них, сотрясая землю, проносится по улице – сначала слышен гром и рев, мелко дрожит земля, потом над остатками крыш появляется облако сизого дыма, далее в поле зрения вдвигается оно: черно-зеленое, огромное, утыканное антеннами, на броне – закопченные полуголые люди, плотно уперев широко расставленные ноги, курят, скалятся, все блондины, круглые лица, вздернутые носы.
Свои.
Чечены из ополчения провожают танк задумчивыми взглядами. Им танков не выделили. Им не очень доверяют. На всю чеченскую милицию дали один бронетранспортер. У федералов сила, у них вертолеты, радары, разделяющиеся боеголовки, самоходные гаубицы и системы реактивного залпового огня. У них есть противотанковая ракета, она летит, а следом с умопомрачительной быстротой разматывается провод – посредством его ракетою можно управлять. Причем справится не каждый. Кандидат должен взять кончиками пальцев перевернутое чайное блюдце и удержать в его центре стальной шарик. Кто умеет, тот и становится уничтожителем танков.
Оружия мне не дали. Даже пистолета. Да я и не просил.
Зачем я приехал? С кем собрался воевать, Мальбрук херов? Имел ли я на этой территории личных врагов? Нет. Хотел ли вернуть Чечню в состав Российской Федерации? Да, хотел, но не до фанатизма. С гораздо большим удовольствием я бы вернул Аляску. Или Крым.
Крыма особенно жаль, там еще Лев Николаевич кровь проливал, а теперь черноморская жемчужина по колено засыпана шелухой от семечек. Деньги русских туристов могли бы рекой течь в Крым, а текут в Шарм-Эль-Шейх.
В Москве видел я сотни людей – и по телевизору, и лично, – страстно желаюших распространить власть российского государства до самых дальних рубежей, включая Луну, Марс и спутники Юпитера. Но в Чечне, в эпицентре войны за целостность великой державы, я таких не повстречал. Очевидно, популяция пламенных патриотов-интеллектуалов обитает только в пределах Садового Кольца. Я служил в армии, обучен защищать отечество – мужчины, подобные мне, всегда немного «ястребы». И я, бывало, грешил воинственными лозунгами. И даже, пока сюда летел, придумал афоризм: «Чечня – крайняя плоть империи». Однако в Грозном, на улицах, усыпанных гильзами и битым кирпичом, голова вдруг отказалась производить афоризмы. И вообще, непрерывный внутренний монолог приобрел необычный характер: на открытой местности – там, где могла прилететь ко мне моя пуля, – он приостанавливался, зато в защищенных помещениях мысли возникали в необычно большом количестве.
Впрочем, в первый день я мало думал. Больше смотрел.
Итак, с кем я хотел воевать? Если бы, например, по дороге из аэропорта в город случилась засада – имея оружие, я б мгновенно ответил огнем. Однако ситуация могла сложиться иначе. Прострелили колеса, обезоружили моего веселого сопровождающего, положили московского визитера рылом в траву, приставили к затылку ствол – и только потом задали вопрос. С чем пожаловал? Говори, а то зарежем, как барана.
И пришлось бы мне ответить просто и кратко: мол, это никого не касается, захотел – и приехал, идите на хуй. Если любой чеченец волен свободно прибыть в Москву, значит, и я могу переместиться в обратном направлении. А что? Вы делаете свои дела под моими окнами – стало быть, и я буду делать свои дела под вашими. Так бы я ответил, да. И это была бы правда.
Но не вся.
А вот она вся: я приехал, потому что мне обещали ответственную и сложную работу. Приехал в гущу событий. Приехал, потому что это было круто. Приехал понюхать пороху. Приехал посмотреть своими глазами. Приехал пригодиться. Приехал дотронуться до войны.
Там, в Москве, на родине, я никому не был нужен, кроме своей семьи – я приехал туда, где был нужен. Мне сказали: ты нужен, давай к нам; я кивнул. Мне нравится, когда я нужен.
Приехал, потому что меня ожесточило предательство бывшего друга. Почти год я размышлял о казни, готовился стать убийцей – и когда мне предложили поехать туда, где убивают каждый день, в больших количествах, где смерть повсюду – я недолго думал. Ближе к смерти, еще ближе, совсем близко; к черту Михаила, к черту чемодан с деньгами, с этим как-нибудь потом разберемся.
Отсидеть три года, остаться нищим, разочароваться в людях и уехать на Кавказ – по-моему, вполне логичная последовательность событий. Слишком сильно звенело в моей голове после оплеухи, которую отвесила судьба, – оставалось только попробовать напроситься на новую оплеуху.
Приехал еще и потому, что вдруг затосковал. Пока я сидел по тюрьмам, жизнь изменилась. Меня посадили в девяносто шестом – тогда каша еще вовсю заваривалась; спустя три года ее уже доели и ложку облизали. Публика осмелела и расслабилась. Угловатым кроманьонцем я ходил вдоль ярких витрин, наблюдая, как субтильные чувачки в галстучках элегантно добывают из банкоматов хрустящий лавандос. Москва стала городом расслабленных. Менты обращались ко всем на «вы». В трех кварталах от моего дома открылся клуб для педерастов.
Спустя месяц после освобождения меня занесло в сберегательный банк, понадобилось проделать какие-то элементарные финансовые действия, квартирную плату внести или что-то подобное. Черный кожаный реглан, черные джинсы, руки в карманах, небритый, набыченный, подъехал на дорогом авто, – вдруг какой-то неопрятный потный человек попытался жирным локтем меня отодвинуть. Шепелявил, что он «раньше занимал». В девяносто первом я б ему сразу дал в лоб. Молча. В девяносто третьем он бы испарился от одного моего взгляда. Пусть бы он и «занимал» – но локтем меня все-таки не надо. Зачем локти, если есть язык? Чрезвычайно озадаченный, я не произнес ни слова. Понял, что в девяносто девятом году уже опять никто никого не уважает. По крайней мере, в Москве. Времена городских ковбоев закончились. Обладатель машины с тонированными стеклами больше не считается продвинутым гражданином. Получалось, что я зря боролся. Всю жизнь бежал я от дураков и хамов, и деньги пытался сделать в том числе для того, чтоб не иметь дела с дураками и хамами, и вот опять меня к ним прибило.
Пришлось улететь туда, где все проще и честнее. Где молодого мужчину нельзя просто так толкнуть локтем.
В первую нашу встречу Бислан сформулировал мою задачу просто:
– Будешь ходить в хорошем костюме и рассказывать всем, что чеченцы – не дикие звери, а цивилизованные люди.
Я не удивился. Я примерно знал, почему им понадобился именно я. Бислану понравилось, как подсудимый Рубанов вел себя на процессе. Подсудимый Рубанов говорил красиво и убедительно. Кстати, не врал. Судьи, адвокаты и прокуроры внимательно слушали подсудимого и с уважением на него поглядывали.
Бывший журналист, формулирует веско – что еще нужно для пресс-секретаря?
Мой шеф и работодатель словно бы вышел из инкубатора, где выращиваются первоклассные современные политические деятели. Если бы я был Дудаевым, я бы тоже продвинул такого парня. Умный мужчина, Бислан еще в начале девяностых понял, что Москва не позволит Чечне отделиться. Однажды, в начале девяностых, в период «парада суверенитетов», когда чуть ли не каждая область норовила стать отдельным государством, Ельцин произнес фразу: «Берите столько суверенитета, сколько сможете». Это лучшая фраза, какую мог произнести первый президент развалившейся Империи, она означала: «Кому с нами не нравится, идите на хер». Однако такую фразу – достойную Цезаря или Черчилля, – можно произнести только один раз. И понимать ее тоже следовало правильно: отпустят тех, кто готов к самостоятельности.
К началу второй чеченской войны, в девяносто пятом, молодой мэр и его люди уже не хотели жить в независимой Ичкерии, – и организованно перешли на сторону федерального центра. Это не помогло, Бислан был слишком дерзок и независим, он всем мешал; в конце концов его упрятали за решетку. Ничего личного, большая игра – большие ставки. Несмотря на дерзость и молодость, Гантамиров был умен и понимал, что проект «Ичкерия» станет позором его народа. И оказался прав. Спустя три года карликовое бандитское государство (и где? – на геополитически важном Кавказе!) надоело всему миру. Некогда самая богатая республика бывшего СССР превратилась в рассадник терроризма. Каждый делал, что хотел. Любая банда из десятка двадцатилетних идиотов объявляла себя «Отдельным штурмовым батальоном при правительстве Ичкерии», или «Исламской бригадой особого назначения»; придумывали форму, назначали друг друга генералами, танцевали зикр, потом покупали в соседнем селе трофейный броневик и гоняли по пыльным дорогам, отнимая друг у друга ворованные БМВ, наслаждаясь безнаказанностью и жуя насвай. Рассчитывали, что богатые исламские государства – Турция, Эмираты – озолотят маленький гордый народ и подержат его в борьбе с неверными, но Турция и Эмираты ограничились отправкой гуманитарной помощи, денег не дали, не захотели ссориться с Москвой. Зато не дремали радикальные исламские движения, приславшие множество проповедников: знатоков священных книг и взрывного дела. Когда генералы штурмовых батальонов и отдельных специальных исламских бригад скурили всю коноплю и поняли, что на территории маленькой гордой Ичкерии грабить и отнимать больше нечего, они подались в соседний Дагестан. Это была ошибка; осенью девяносто девятого из Москвы приехали танки.
Меня определили на постой тут же, в мэрии. Швырнув сумку в угол одной из комнат (везде царил дух казармы, пахло носками, вареными макаронами и опять чесноком), я занялся делом. Выбрал бойца, менее прочих обросшего, с хорошим лицом, повел во двор, усадил перед камерой и устроил интервью. Малый робел, но говорил складно. Ему было восемнадцать, и он уже два года не выпускал из рук автомата.
Три брата, две сестры. Окончил четыре класса. Намерен учиться на инженера.
За три последних года убили одного из братьев и двух племянников. Муж старшей сестры пропал без вести. Дядя был офицером милиции, летом девяносто шестого сепаратисты привязали его тросом к бронетранспортеру и тащили по улицам, пока он не умер.
Обычный паренек. Жилистые запястья. Плечи, глаза. Резко вырезанные ноздри.
Как только пошли дежурные фразы насчет уважения к закону, порядку и конституции Российской Федерации, я прекратил съемку. Нужна фактура, а правильные выводы можно подмонтировать. Главное – снимайте, а войну я вам обеспечу. Кто это сказал, Херст? Или Мэрдок? Боец, явно вошедший во вкус, умело скрыл разочарование, закурил, перехватил автомат и показал пальцем мне за плечо. Я обернулся и увидел тощего бездомного пса.
– Смотри, что сейчас будет.
Герой интервью передернул затвор. Услышав лязганье, четвероногий ветеран прижал уши и припустил что есть духу. Исчез в развалинах. Немногочисленные зрители гортанно засмеялись.
Физическая красота, осанка, резкие свободные жесты. Очень зычные голоса. Непременный хохот. Походки вразвалку. Постоянная бравада, сугубо кавказская. Прямые жаркие взгляды. Лица людей войны – особенные лица. Я не увидел тут ни одной незначительной физиономии, не встретил быстрой двусмысленной ухмылки. Рациональные, благоразумные, осторожные, трезвомыслящие, хитрые, дальновидные, удачливые, материально обеспеченные, склонные к маневру, к самосохранению, к поиску теплых и хлебных местечек – давно уехали. Остались отчаянные и бедные; те, кому нечего терять. Остались преданные, обманутые, к стенке припертые. Оптимисты, кожа да кости. Голодранцы. Обладатели медных копеек на дне неглубоких карманов. Такие, как я.
Я приехал сюда воевать прежде всего с собственными неудачами. С отсутствием элементарного порядка в судьбе.
С героем моего первого видео мы еще постояли, поговорили.
– До августа постреляю, – сказал он, – и в Ростов. К дяде. Отдыхать буду. Девчонки и все такое.
Я кивнул и ответил, что согласен, – с девчонками здесь тяжело.
– Зачем «тяжело»? Есть. Но у русских по-другому. Их же много! А тут познакомишься, договоришься, – абрек подмигнул, – а потом оказывается, что она чья-то сестра. Или дочь. Или вообще тебе дальняя родня…
– Да, – сказал я. – У русских не так.
В общем, он был прав. Грозный был городом вооруженных самцов. Официально сейчас в нем проживало около ста тысяч мирных жителей; однако все официальное, в том числе цифры, приберегалось для реляций, адресованных Москве.
Что касается русской «простоты нравов» – за которую на моих родных влажных равнинах издревле принято выдавать пьяную бесцеремонность и отсутствие простейшей культуры разговора, – то здесь я сразу получил то, чего хотел. В городе Грозном никто никому не хамил. У каждого взрослого существа мужского пола из-за пояса торчала рукоять ТТ, – все были отменно вежливы.
Они не воевали, они жили среди войны, внутри ее, с нею, как обитатель мегаполиса живет среди шума и смога. Их война почти десять лет то тлела, то разгоралась. Каждый из них потерял какого-либо близкого родственника, каждый имел кровных врагов, каждый воевал на своей частной, персональной войне. Федеральные войска, со всеми их танками и вертолетами, с зачистками и комендантскими часами воспринимались как неизбежное зло, стихийное бедствие.
Судьбы ушедших в горы боевиков-сепаратистов не обсуждались. Конечно, их негласно уважали, – хотя бы как мужчин, пошедших до конца.
Скажем, если б я родился чеченцем, и моя история с Михаилом и чемоданом денег произошла не в сытой Москве, а в городе Грозном, то я бы тоже пошел до конца: дождался удобного момента и без особых проблем пришил своего бывшего друга. Расстрелял в упор. Война все спишет.
Она и списывала. Она их развратила. Она развратила бы любую, самую законопослушную нацию. Меня, с ранней молодости склонного к резким движениям, – развратила бы обязательно. Мясорубка, кровавый хоровод, мгновенное падение в средневековье, когда молодые люди, вчера изучавшие международную экономику и высшую математику, сегодня целятся друг в друга – эта воронка засосет любого цивилизованного человеколюба.
Все, кто носил в себе малейшие преступные наклонности, давно сделались преступниками. Кто-то тихо чеканил монеты у себя в подвале. Кто-то ограничивался изготовлением автомобильных номерных знаков, совершенно неотличимых от настоящих. Кто-то завел себе несколько комплектов документов – паспортные столы уже давно были разграблены. Кто понаглее и побогаче – катался на угнанных в России мерседесах. Всякий мальчишка старше пятнадцати владел целым арсеналом, автомат обходился примерно в сто долларов, в зависимости от модели, калибра и наличия подствольного гранатомета. Ценились АКСУ под патрон 5,62. Федеральные комендатуры регулярно устраивали отъем оружия, простым способом: арестовывали первого попавшегося юношу, а прибежавшей матери назначали выкуп: три, или пять, или семь автоматов. Мать обходила родню, занимала деньги, покупала стволы, грузила в наволочку и тащила сдавать.
Мародерство процветало. Исчез весь металл, начиная от проводов электропередач и заканчивая чугунными крышками канализационных колодцев. Исчезло все, что можно было продать или обменять на еду, боеприпасы и бензин. Не было питьевой воды, не было медикаментов, не было связи, не было ничего.
С бензином было попроще; когда-то, сто лет назад, тут добывали нефть, ее перерабатывали, отходы уходили обратно в землю, и теперь во многих хозяйствах копали колодцы, вычерпывали, процеживали, кустарно перегоняли, изготавливая «конденсат» – почти бензин, его продавали по обочинам в пятилитровых стеклянных банках, как в средней полосе России продают молоко. «Конденсат» заливали в баки и кое-как ездили, пока моторы не сгорали.
Днем люди пытались жить мирной жизнью – ночью приходили те, кто мирно жить не желал, или не умел. Те, кто ненавидел русских. Те, кто решил умереть во имя Аллаха. Те, кто хотел воровать и грабить. Те, кто хотел выместить злобу. Отстрелявшись, утром они возвращались во дворы, на свои поля, к своим мотыгам, к лопатам, к корытам с цементом – возделывать землю, восстанавливать жилье; такая двойная жизнь иссушает сердце; как они с этим живут, думал я, вслушиваясь в ночную канонаду.
Живут как-то.
Весь следующий день меня возили по городу – фиксировать на видео разнообразные формы жизни. Развалины. Одетых в черное вдов. Рынок, где можно было приобрести хлеб, тушенку, воду и сигареты, или получить ножом в спину. Меня – обладателя прямого, с горбинкой, носа, и темных волос – принимали за местного, что-то говорили. Если интонация была вопросительной, я отрицательно мотал головой, в прочих случаях вежливо отмахивал ладонью – мол, не до тебя – и спешил пройти мимо.
К вечеру задумчивый Бислан (в Москве он был красивый и цитировал Макиавелли, а здесь гремел басом, его боготворили) велел мне переехать – из здания администрации в городок МЧС, в соседний район города, рядом с центральной комендатурой, превращенной в неприступную крепость. Меня приютил в своем вагончике пятидесятилетний Умар, один из заместителей мэра, прославившийся тем, что в период правления сепаратистов прятал у себя инженерную документацию всего городского коммунального хозяйства.
Вечером пили водку, ели бараньи мозги. Вагончик наш стоял у самой стены, прямо под пулеметным гнездом. После полуночи, когда город ожил и превратился во фронтовой, пулеметчик занервничал и открыл огонь. Работал экономно, по два-три патрона. Мы – внизу – слышали, как он объясняет в телефонную трубку:
– Товарищ майор, он в четырнадцатом секторе. Он в меня стреляет, – я что, просто так сидеть буду?
В молодом голосе была глубокая обида.
Гильзы сыпались на крышу нашей бытовки, гремели по железу. Бараньи мозги мы намазывали на серый хлеб, как паштет.
– Еще вкусная вещь – бараньи глаза, – сказал Умар. – Но я их готовить не умею.
Утром выяснилось, что шеф не зря распорядился отселить московского гостя в безопасное место. Под утро мэрию атаковали, был бой. Как я понял, об акции стало известно заранее. С той стороны пришли, шепнули. Нападавшие потеряли одного убитым. Когда я спросил подробности, мэр покачал головой, с сожалением, как будто речь шла о своем человеке, или даже о родственнике. Мы, сказал он, его давно знали, он гад; он давно напрашивался; он в девяносто седьмом, при Масхадове, двенадцатилетнюю девочку в жены взял. Правильно его кокнули... Это «кокнули» тут же напомнило мне фильмы о Гражданской войне, матросиков с трехлинейками, махновцев в папахах.
Ты его жалеешь, сказал я. Гада не жалею, спокойно ответил Бислан; чеченца жалею. Нас было миллион двести тысяч – теперь на триста тысяч меньше. Уничтожены в основном молодые мужчины. Все это нужно немедленно прекратить, понимаешь?
Я не вчера родился и хотел возразить шефу, что геноцид был обоюдным, что за три года существования гордой независимой Ичкерии в Грозном умерло от голода и холода несколько тысяч русских стариков – люди второго сорта, они не получали пенсий, – но промолчал; кто я был такой, чтобы спорить?
Может, погибший боевик, двадцати пяти лет, был одного с Бисланом рода, или он его лично знал, или знал его отца – я не стал уточнять. Повторю, их война носила частный, едва не семейный характер. Деревенская война. Маленький народ, все друг другу родня через пятое колено.
За несколько дней я накопил достаточно материала, чтобы накормить первоклассной информацией всех без исключения московских газетчиков. И улетел обратно. Деревенская война продолжилась без меня.
Боевики – настоящие, непримиримые, идейные противники федеральных властей – ушли в горы и сдаваться не собирались. Я бы на их месте тоже не сдался. Имена их лидеров, того же Басаева, понемногу превращались в легенду. Однако опыт подсказывал мне, что идейных и непримиримых всегда мало, очень. Вокруг них сплачиваются те, кто под прикрытием лозунгов хладнокровно решает свои личные проблемы. Самоутверждается или обогащается. Такие в горы не пошли. Такие надежно спрятали автоматы и вернулись в собственные дома. Или переметнулись, целыми бандами, на сторону победителей и теперь расхаживали в сизой ментовской форме. Или достали из тайников новенькие паспорта и уехали в Россию, в Турцию, в Эмираты, в Сирию, Иорданию, Саудовскую Аравию.
Самым отвратительным было понимание того, что и я, московский неудачник, мало от них отличался. Ну, я никого не убил. Даже в воздух не выстрелил, или в консервную банку, хотя предлагали. В остальном я повторял тот же путь. Использовал войну для решения личной проблемы. Самоутверждался среди чужой крови.
Осознавать это было так же гадко, как наступить в баранье дерьмо.
В аэропорту, уже в самолете, стоявшем на теплой бетонке, пришлось пережить неприятный момент: едва люди расселись, как снаружи в иллюминаторы вдруг плеснуло прозрачным, жидким. Всех попросили выйти. Около получаса несколько десятков пассажиров беспокойно наблюдали, как одну из турбин – подвешенную под крылом серебристую дуру – обильно, с чисто горской неторопливостью, поливают из шланга холодной водой.
– Перегрелся, э! – громко сказал пилот. – Не волнуйтесь, женщины. Поднимемся на десять тысяч метров – сразу остынет.
Воздухоплаватель подумал и добавил:
– Только, э, просьба. В Москве никому не говорите. Нехорошо будет.