Валерий Фокин, недавно вступивший в специально для него созданную должность президента Александринского театра, менее официозную и менее хлопотную, чем работа худрука, для рассказа о ветхозаветном страстотерпце, который бОльшую часть истории лежит в придорожной пыли, выбрал Царское фойе, чем изрядно заинтриговал потенциальных зрителей.
Кажется, нет текста, более неподходящего для театрального представления. И прежде всего потому, что в «учительной», выражаясь церковным языком, «Книге Иова» — о том, как надо правильно верить, в отличие от множества других библейских сюжетов, нет абсолютно никакого внешнего действия. В одночасье лишенный волею Господа всей своей многочисленной семьи и всех богатств, да еще и пораженный проказой, Иов ложится в пыль у дороги и пребывает там до счастливого финала, когда Всевышний за неколебимую веру в божественную справедливость и долготерпение возвращает ему всё, чем он обладал, и даже больше. Мало того, диалоги — еще один значительный атрибут театрального действа — здесь таковы, что без толкователя тонкостей спора Иова с друзьями, пришедшими его утешить, не разобрать. Есть, конечно, еще вечный интриган сатана, науськавший Господа испытать раба его верного Иова, но речь в сюжете в целом — не о сатане.
Меж тем история постановок у текста имеется: в XXI веке притчу о ветхозаветном герое, приравненном к пророкам, ставили Эймунтас Някрошюс и Руслан Кудашов. Не сравнивая эти постановки и их создателей, скажу лишь, что совпали они в одном: в избыточном визуальном ряде. Фокин в «Иове» использует самый минимум средств. Но зато сильных.
Более полувека назад выдающийся английский режиссер Питер Брук в статье «Священный театр», повествующей о необходимости новых ритуалов, потому что от прежних остались только слова, написал: «Одного взгляда на среднюю зрительскую аудиторию бывает достаточно, чтобы возникло неодолимое желание стрелять по залу, сначала стрелять, а потом задавать вопросы». Надо сказать, что история театра знала случаи, когда под зрителями и в самом деле взрывали петарды, чтобы вышибить их из состояния уютного потребительского снобизма, — это было в самом начале XX века в театре французских символистов, но Брук, конечно, говорит о художественном «выстреле» — о некоем действии, которое столкнет зрителя с устойчивой комфортной позиции человека, пришедшего в театр за интертейнментом.
В спектакле Фокина роль эстетического шока вызывает момент, когда четверо капельдинеров в униформе с позументами (золотая оторочка. — Прим. ред.) выносят и кладут в центр красного ковра в роскошном Царском фойе грязную тряпку, внутри которой обнаруживается обессиленное человеческое тело, вымазанное грязью, в язвах и ссадинах. Как-то не сразу даже узнаешь в этом тщедушном истерзанном существе в одной только набедренной повязке одного из самых востребованных молодых актеров здешней труппы, Ивана Ефремова, играющего в том числе Гамлета. И не вдруг идентифицируешь грязь на тряпке как бутафорскую, сотворенную из различного мусора, от черных целлофановых мешков до всяческой ветоши. Смотрится все это крайне натуралистично. Так появляется Иов.
Многие привыкли видеть в Валерии Фокине преуспевающего театрального деятеля, инициатора федеральных проектов в сфере театра, легко решающего вопросы в высоких кабинетах. Но всегда, даже в самые удачные времена, в тени этого респектабельного человека существовал и другой Фокин, которому невероятно важны были поиски театральной подлинности в тишине и камерности, вдали от официоза. В качестве ключей к подлинности Фокин применял практический опыт Мейерхольда (для возвращения которого в театральный обиход Фокин сделал и продолжает делать больше, чем кто-либо другой), Арто, Гротовского — едва ли не единственного режиссера, которому удалось в 60–70-е годы XX века создать систему воспитания актера, способного на сцене стать проводником для зрителя в совершенно иную реальность, в которой действуют более тонкие энергии — реальность ритуала.
Так случилось, что приехав в Москву в середине 70-х, Гротовский, в тот момент уже признанный во всем мире театральный гуру, посмотрел единственный спектакль — «И пойду, и пойду» начинающего режиссера Валерия Фокина по двум текстам Достоевского предельной откровенности: «Запискам из подполья» и «Сну смешного человека». Спектакль возник на малой сцене «Современника», куда Фокин был приглашен по окончании Щукинского училища. Героя играл молодой Константин Райкин, и Фокин подробно описывает в своей книге «Беседы о профессии» эмоциональную и очень искреннюю реакцию Гротовского на спектакль и на внутреннюю правду в актерском существовании Райкина, к которому он подсел буквально на сцену, а также продолжение этого знакомства — свое перманентное общение с польским режиссером до начала 80-х, когда Гротовский предпочел продолжить поиски за пределами театра как такового, на территории уже чистого ритуала.
Нынешний «Иов» Фокина, безусловно, оммаж Гротовскому и его спектаклю «Стойкий принц», поставленному во Вроцлаве, в его собственном театре лабораторного типа, по пьесе Кальдерона, переработанной польским поэтом-романтиком Юлиушем Словацким, — спектакля, вошедшего если не в десятку, то уже точно в двадцатку главных спектаклей прошлого столетия. Это история о подвиге веры португальского принца Фернандо, попавшего в плен к маврам и замученного ими, но против веры не согрешившего. Играл Фернандо Рышард Чесляк, и даже записи очень плохого качества в Сети передают его феноменальное существование, которое язык не поворачивается назвать игрой, его трансформацию в почти бесплотное создание, излучающее колоссальный, как написал один польский критик, «энергийный поток». На Фернандо-Чесляке не было ничего, кроме набедренной повязки, и артист Иван Ефремов лицом и телосложением на него похож. Понятно при этом, что Фокин вовсе не цитирует Гротовского, это просто выстраивание контекста для разговора, напоминание о спектакле-легенде, в котором театру удалось преодолеть материю, выйти за свои границы и увлечь за собой зрителя. Фокин отталкивается от того сюжета, выстраивая собственный, длиною в 60 минут.
Казалось бы, для такого рода лабораторных экспериментов больше подошло бы пространство на седьмом этаже Александринки — blackbox, где шел спектакль Фокина «Ваш Гоголь»: зрители, поднявшись по узкой лестнице, оказывались практически у смертного одра и проживали рядом с Николаем Васильевичем последние часы его жизни, становясь свидетелем его предсмертных видений. В каждом театре такое пространство есть, потому что без лаборатории мейнстрим быстро превращается в нафталин. Спектакль Фокина «И пойду, и пойду», увиденный Гротовским, родился на пятом этаже «Современника», тоже в камерном пространстве, и Фокин тогда, по его же признанию, очень переживал, что ему приходится жить как бы двойной жизнью: «Утром мы с моими товарищами репетировали на большой сцене, а вечером поднимались на пятый этаж, на малую сцену, запирали дверь, и там начиналась настоящая жизнь».
Но в «Иове» два этих мира сливаются — и явно концептуально. Истерзанное, изможденное, окровавленное человеческое тело появляется в центре имперской роскоши (а в исторической ретроспективе в Царское фойе мог попасть только царь со свитой) — и сама его неуместность создает драматическое напряжение. Вкупе с историей сначала полного счастья, а потом такого же абсолютного несчастья героя, рассказанной до его появления неповторимым, резонирующим с космосом голосом Николая Мартона, Иов становится немым (до поры) свидетелем глобальной катастрофы, от которой невозможно укрыться ни за какими золочеными дверями, ни за какими затворенными с особой тщательностью окнами.
Почти сразу в пространстве возникают еще два героя, которые, судя по словам из пролога, «сошли вместе с Иовом, чтобы сетовать и утешать его» (библейский текст на сцене звучит как есть, только с сокращениями). Один из них — упитанный, уютный ортодоксальный иудей в черном костюме и с пейсами, персонаж Александра Поламишева. Из четырех друзей, которые говорят с Иовом в Библии, Фокин оставил только одного, Елифаза Феманитянина, чтобы, по-видимому, не множить зря сущности: все четверо говорят практически одно и то же.
На все импульсы боли, которое посылает в пространство поверженное тело — Иов катается по полу, как человек, объятый пламенем, словно пытаясь сбить огонь, его охвативший, и извивается, как зверь, с которого живьем сняли кожу, при этом издавая нечеловеческие звуки, похожие то на рычание, то на визг, — опрятный Елифаз лишь повторяет на разные лады, что человек «рождается на страдания», и это надо принять, потому что все люди грешны. Один раз он даже обращается за поддержкой к зрителям, задавая сакраментальный вопрос: «Сможешь ли постичь Вседержителя?» Правда, иногда страдание Иова все же достигает его — и тогда он принимается мелкими семенящими шажками бегать по кругу, бормоча себе под нос нечто вроде молитвы.
Второй персонаж, который не предусмотрен ветхозаветной легендой, но которого Фокин допустил к Иову, — женщина, покрытая с головы до ног, которая большую часть спектакля стоит на коленях, как изваяние, но вдруг издает очень высокий звук, долго-долго тянет единственную ноту, которая пронизывает пространство, и словно бы открывает некий резонатор внутри Иова. С этого момента каждая строфа его речи заканчивается низким трубным протяжным гулом, который превращает главные звуки почти в горловое пение.
Эта музыкальная составляющая действа, за которую, очевидно, отвечает Иван Волков, и приглушенный свет Игоря Фомина (в программке все причастные к созданию спектакля указаны списком, без распределения по «ролям») позволяют избежать натурализма, так что все происходящее остается выверенным и внятным посланием создателей соплеменникам.
В отличие от стойкого принца Чесляка-Гротовского, жертвующего жизнью, чтобы не отдавать маврам христианский город Сеуту вместе с его благоверными жителями, — жертва, согласитесь, вполне понятная, — Иов Ефремова-Фокина проявляет стойкость в своем несогласии с ничем не заслуженной мукой. А с учетом того, что зритель еще из пролога узнает, что ветхозаветный Бог повелся на провокацию сатаны и решил испытать своего верного раба, подвергнув его лютым пыткам, — фокинская история стойкого Иова обретает острый сегодняшний смысл. Все шаманские камлания героя содержат единственную просьбу, практически вызов Вседержителю предъявить его вину.
«Покажи мне беззаконие мое и грех мой», — преодолевая боль, требует Иов Ивана Ефремова, и Яхве откликается на этот призыв.
Появление Бога в спектакле — это голос Мартона плюс свет, буквально обрушивающийся на Иова из открывшейся двери… куда бы вы думали? В царскую ложу. От этого света Елифаз и женщина, лица которой мы так и не видим, падают навзничь. Иов же, к этому моменту выглядевший мертвецом, поднимается во весь рост и, глядя на ослепительный свет широко раскрытыми глазами, в одиночестве слушает длинный ответ Бога верному рабу, а тот по старой еврейской традиции отвечает вопросом на вопрос: «Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь. Давал ли ты когда в жизни своей приказания утру и указывал ли заре место ее?»
Монолог из вопросов, которые по сути есть один вопрос, уличающий человека в его ограниченности, но никак не во грехе, воспринимается как чистой воды демагогия человека, вещающего с позиций силы. И кабы не мощь мартоновских обертонов, ответ этот, пожалуй, мог бы вызвать смех. Но у Мартона не забалуешь, это — магия. И Фокину она нужна.
Потому что именно она — эта магия величия — обеспечивает развязку. Иов, вместо того, чтобы сделать последний шаг на своем мучительном пути — выбрав полную свободу, как набоковский Цинциннат Ц, шагнуть за пределы всех этих игр в рабов и господ, вдруг произносит: «Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои глаза видят Тебя; поэтому я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле». Тут девушка в костюме капельдинера (это у нее такая роль, вполне мейерхольдовского толка — человек от театра), которая закрывала окна, а потом открывала двери в царскую ложу, двери закрывает, уже навсегда. Все тот же колоссальный голос, который невозможно не воспринять, извещает всех собравшихся в Царском фойе, что Иов получил «титул» первого среди рабов и все богатства, да еще и с придачей (всё это библейским, конечно, текстом). Друг Елифаз и женщина в черном, по такому случаю открывшая лицо, стирают грязь и ссадины с тела героя и наряжают его в подобие римской тоги из белоснежной простыни, а «девушка от театра» вручает Иову ритуальную погремушку. И все сливаются в танце под ориентальную музыку. Такой вот печальный, но исключительно мажорный эпилог. Нашего времени случай.
Жанна Зарецкая, специально для «Фонтанки.ру»
Чтобы новости культурного Петербурга всегда были под рукой, подписывайтесь на официальный телеграм-канал «Афиша Plus».